Юрий Гуралюк (guralyuk) wrote,
Юрий Гуралюк
guralyuk

Categories:

Большая рецензия Александра Белого на мою книгу по голодомору на АПН

2009-02-08 Александр Белый ( gorliwy_litwin )
Переосмысливая Голодомор

Книга Ю.Шевцова «Новая идеология: Голодомор» представляет собой едва ли не первую последовательную попытку критической ревизии украинского национального (или, точнее, националистического) мифа о Голодоморе как о сознательном акте геноцида, направленном против украинцев как этноса. По крайней мере, в виде популярной книги, адресованной массовому читателю. Восприятие трагического голода начала 1930-х гг. как геноцида украинцев было привнесено в массовое сознание тогда ещё единого СССР в 1988 г., с публикацией перевода книги Р.Конквеста «Жатва скорби», и всё последнее двадцатилетие постоянно набирало силу, достигнув пика в 2008 г., в связи с 75-летием трагедии. Такая трактовка событий наложилась на стабильно ухудшавшиеся отношения между Украиной и Россией, причём для украинской стороны это ухудшение, в значительной степени, является морально обоснованным именно Голодомором.

Напряженность в российско-украинских отношениях из-за Голодомора во многом сродни российско-польской напряженности из-за Катыни, но если в Катыни и подобных лагерях для интернированных было уничтожено несколько тысяч польских офицеров, то оценки прямых потерь Украины от голода начала 1930-х гг. достигают 7-10 млн. человек (более трезвые цифры колеблются в диапазоне 2 – 3,5 млн.), и поэтому накал страстей вокруг трагедии вполне объясним.

До сих пор, реакция как российской власти, так и российского общества, на обвинения со стороны украинских историков и публицистов была исключительно контрпродуктивна, колеблясь примерно в диапазоне от высокомерного отрицания трагедии до издевательского злорадства, усиливая, в свою очередь, чувство унижения и фрустрации у украинцев. Тем ценнее взгляд на проблему со стороны. Историк и политолог из Беларуси может позволить себе большую степень дистанцирования от обоих «национальных дискурсов», чем интеллектуалы, непосредственно в эти дискурсы вовлечённые и может попытаться взять на себя роль своеобразного посредника. С рядом оговорок, эту попытку критики мифа о Голодоморе-геноциде нужно признать удачной.

Очень интересна та часть книги, где Шевцов стремится дать рациональное и четкое описание того, что по мнению националистов, являлось осознанно выбранной мишенью геноцида: украинской [советской] нации. Достаточно нетривиально его наблюдение, что в течение 5-6 лет, предшествовавших «рывку» первых пятилеток, центральная власть проводила политику осознанного территориального и идейного укрепления советской версии украинского и белорусского национализмов: Громадные УССР и БССР на месте исторической России были гарантией того, что русский национализм или в иной форме русская и польская антикоммунистическая традиция не будут представлять опасность для дела всемирной революции, в силу того что украинская, белорусская и все иные нации СССР формировались почти с нуля, и в их культуру и идентичность возможно было заложить коммунистический культурный код. Что, в общем, успешно делалось (с. 92).

По Шевцову, при этом Советская власть даже «зачищала» восточные области этих республик от носителей и остаточных проявлений собственно русского национализма, в интересах советских украинцев и советских белорусов: Носители русской идентичности под Полтавой, Харьковом или Гомелем являлись противниками советской власти по определению, ибо противились её курсу, а в контексте обострившейся классовой борьбы в деревне они, как правило, были сторонниками как раз антибелорусского или антиукраинского начала (С. 92). К БССР, действительно, в 1926 г. был присоединён Гомель с округой, и восточная граница республики приняла современные очертания, что должно было подчеркнуть контраст с шовинистической Польшей, где как раз разгорался массовый конфликт Грамады с властями. Интуитивно можно согласиться с тем, что поскольку революционная риторика предполагала выкорчевывание остаточных проявлений русского шовинизма, то политика «коренизации» объективно предполагала и ущемление интересов наиболее ярких носителей таких настроений – например, православного церковного актива, вероятно, скептически относившихся к «коренизации», видя в ней, в том числе, уступку извечно антагонистической «полонизации».

К сожалению, в книге совершенно нет конкретных примеров, иллюстрируюших эту догадку автора, а эти примеры могли бы существенно расширить наши взгляды на сам механизм формирования массовой национальной идентичности украинцев, а ещё в большей степени – белорусов, во второй половине 1920-х – в 1930-х гг. Этнографические отличия украинцев и особенно белорусов от собственно русских, фиксировавшиеся российской академической наукой и вызывавшие ту или иную степень интереса гуманитарной публики в среде дореволюционного «среднего класса», субъективно или вовсе не осознавались самими носителями крестьянской культуры, или воспринимались ими совершенно в другой системе категорий, иногда слабо доступной нашему сегодняшнему восприятию, заранее обработанному текстами национальных агитаторов. Шевцов хочет подчеркнуть прежде всего противоречивый характер как самой «коренизации», так и последующего отката от неё, которые интерпретируется националистами как сначала завоевание (самостоятельное, чуть ли не в противостоянии Советской власти) местным националистическим активом власти и влияния на местах, а затем последовавшей на это реакции центра (в наиболее экзальтированном сознании – конкретно «москалей»). Но, пожалуй, не всегда формулировки автора в этом разделе достаточно прозрачны и заострены.

Как представляется рецензенту, Шевцов, в конечном счёте, призывает современную Украину к признанию своей доли ответственности за допущенный или даже спровоцированный Советской властью голод: во-первых, коллективизация и планировалась и осуществлялась при непосредственном участии местных кадров, во-вторых, выгодоприобретателем от социальных преобразований, оплаченных высокой ценой жизней жертв голода, был прежде всего украинский крестьянин – либо переселившийся в города, либо приспособившийся к новой жизни в колхозе. Последняя в целом, исключая кулацкую прослойку, для большинства приобрела более высокое качество (именно используя популярное с 1970-х гг., введённое теоретиками христианской демократии, понятие «качества жизни»). Критический, рационализующий аспект книги мог бы здесь только выиграть от более острых формулировок (естественно, без намеренных оскорблений). Ведь если Голодомор – преступление (а по сути дела, так оно и есть), то выжившие советские украинцы объективно выступают не просто его пассивными соучастниками, «коллаборантами», но и конкретными выгодоприобретателями.

Механизм националистического отображения действительности вообще крайне логически противоречив. С одной стороны, факты культурного накопления в Беларуси и Украине ХХ в. используются националистами как доказательство субъектности этих наций. С другой стороны, не признаётся никакая ответственность за происходившие в том же ХХ в. негативные явления (преступления нацистских коллаборантов или некомпетентное, приводившее к голоду, местное управление), т.е фактически отрицается собственная субъектность – незаметно для наивной публики и, часто, для себя. Налицо типичное групповое инфантильное поведение националистов, когда нации или олицетворявшим её деятелям приписываются все позитивные заслуги, а весь негатив списывается на «угнетателей», «предателей» или «оккупантов», т.в. проецируется вовне. Однако необходимо соблюдать баланс между признанием ценности национальных культур, и, соответственно, легитимности национальных государств, олицетворяющих эти культуры, и критикой националистических (потенциально всегда ксенофобских и репрессивных) доктрин. Шевцову в целом это удаётся.

Опровергая обвинения в «последовательной антиукраинскости» в адрес Советской власти и, в силу преемственности с СССР, в адрес России, он полагает (с. 86), что нельзя назвать антиукраинской политику, в результате которой Украина получила украиноязычный город вместо русско- и идиш-язычного. Нельзя полагать антиукраинской политику, в результате которой украинцы составили большинство в коммунистической партии Украины и в органах власти УССР.

Очень важна критика Шевцовым самого понятия идеализированного «национального субъекта», существование которого в рамках «национального нарратива» априори полагается извечным. По сути дела, националисты пародируют христианскую концепцию предсуществования, часто вызывая у своих оппонентов язвительные шутки о «прото-украх», распространённые в Интернете. Анализ Шевцова отрезвляет: Культурным ядром советских украинской, белорусской и всех остальных советских наций был не интеллигент-романтик, а коммунист-политик-бюрократ, часто родом из крестьян. (С. 91-92).

Совершенно верно, можно даже уточнить: интеллигент-романтик был всего лишь подвидом коммунистического бюрократа. Советская власть не столько поглощала гуманитарных интеллигентов, приглашая их из эмиграции, вербуя из узкой прослойки дореволюционных национальных активистов, сколько массово создавала «из ничего», лишь частично используя дореволюционные и эмигрантские идейные наработки и кадровый ресурс. На самом же деле, все нюансы национальной политики 1920-х – 1930-х были скорее лишь флуктуациями одной и той же линии на создание «контролируемой идентичности», в которой гуманитарная интеллигенция, не обладавшая собственными ресурсами и автономными сферами деятельности, лишь выполняла задачи, поставленные перед ней Советской властью. Да и само ускоренное создание этой интеллигенции (наиболее массовое – в педтехникумах) было частью продуманного стратегического плана, в конечном итоге контролируемого лично Сталиным.

Однако современная украинская нация – и её материальная база, и её групповая психология, не исключая и националистические элиты – продукт именно этой эпохи. Это факт чаще всего замалчивается современными националистами, которые пытаются описывать генезис советских (или, в другом прочтении – «этнографических») наций, опираясь на «более престижный» (но менее адекватный историческим реалиям) понятийный аппарат, разработанный для описания национальных движений 19-20 вв., развивавшихся в русле «латинской традиции». В национальном движении, например, чехов, поляков, ирландцев, африканеров, литовцев, хорватов и т.д., существенную, а иногда и решающую роль, играл буржуазный элемент. Борьба за национальную идентичность, отнюдь не обязательно тяготевшая к террористическим формам, велась у этих народов не только в университетах, но и в среде предпринимательства. Обладая собственными ресурсами для решения культурных задач, эти национальные движения были в минимальной степени обязаны своими успехами культурным метрополиям. К украинскому национальному движению эта схема применима лишь частично, и преимущественно лишь в Западной Украине, развивавшейся под контролем сначала австрийских, а затем польских властей. Советская же Украина, а тем более – Советская Беларусь, были прежде всего обязаны Советской власти своими культурными (а тем более – экономическими) достижениями, и в только на фоне этих достижений можно говорить об ответственности этой власти за репрессии по отношению к определённым деятелям созданной ею же культуры или недостаточное внимание к проблемам её развития.

Несколько утрируя, Советская власть по отношению к некоторым деятелям украинской и белорусской культуры, репрессированным в 1930-е гг, как бы повторяла обращение Тараса Бульбы к сыну: «я тебя породил – я тебя и убью». Формула дикая, с точки зрения современной гуманности, но, к сожалению, абсолютно легитимная внутри самой же украинской культурной традиции. Точнее говоря, поскольку с социологической точки зрения, никакой иной массовой украинской идентичности, кроме созданной Советской же властью, в Советской Украине не существовало, не было и особенной необходимости эту идентичность «искоренять», за исключением статистически незначительного меньшинства, потенциально нелояльного. Однако масштаб этих репрессий, сколь бы антигуманными и незаконными они ни были, никоим образом не позволяет говорить о геноциде.

В этом свете предстаёт совершенно неоправданным, например, белорусский националистический миф о решающей якобы роли репрессий 1937 г. в отношении национальной интеллигенции в последующем упадке белорусской культуры, её застое в послевоенные годы и неспособности успешно конкурировать с другими европейскими культурами. По своей логической природе этот миф очень похож на миф о голодоморе-геноциде, хотя и несоизмеримо меньше по размаху и по потенциалу конфронтации с другими культурами.

Уважая память о жертвах необоснованных репрессий, нельзя не заметить, что создаваемые ими культурные образцы качественно не отличались от аналогичных, создаваемых как другими деятелями белорусской советской культуры, так и коллаборантами в годы войны, в значительной степени эмигрировавшими после неё на Запад и конъюнктурно перекрасившимися в «либерально-демократические цвета». Логично предположить, что негативные черты «высокой», демонстративной белорусской культуры, в её националистической интерпретации, отталкивающие сегодня даже подавляющее большинство населения самой Беларуси, были предопределены всё же не столько советскими репрессиями, сколько фундаментальными программными просчётами, заложенным при её формулировании в начале ХХ в., усугублёнными целым рядом субъективных ошибок в выборах парадигм развития на исторических переломах первой половины прошлого века.

Следовало бы также отметить, что и в Украине, и в Беларуси идеи большевиков победили в конкурентной борьбе (как военной, так и идейной) именно внутри этих неоформившихся стран. В Беларуси вообще, чуть ли не в единственной стране в мире, большевики пришли к власти легитимным путём, получив на выборах в Учредительное Собрание 54% голосов, при среднероссийских 24%. Поэтому говорить о «репрессиях большевиков против национальной культуры», якобы пронизывавших весь ХХ в., просто абсурдно. И жертвы, и проводники репрессий (как правило, также позднее становившиеся жертвами) в Украине и других национальных республиках были одновременно и «большевиками» и «националистами», и конфликт между этими гранями противоречивого процесса становления советских наций происходил в душах самих жертв-палачей, а не между «имперской Россией» и «возрождающейся Украиной» и другими республиками.

По иронии судьбы, определение «буржуазный националист» широко использовалось советской пропагандой предвоенного периода как ярлык для осуждения тех национальных деятелей, которые слишком далеко заходили в своих проектах построения самостоятельной идентичности. Чисто терминологически, этот ярлык совершенно необоснован, поскольку практически все эти деятели были вполне правоверными коммунистами или социалистами, и буржуазный образ мысли был им совершенно чужд. Однако зерно истины в таком определении всё же содержится, опосредованно: те задачи, которые ставили себе наиболее последовательные «романтические прагматики» типа Прищепова или Червякова в БССР (Скрыпника, Гринько, Волобуева и др. в УССР), было в принципе невозможно решить вне буржуазной доктрины развития. Осуждающий ярлык «буржуазности» как бы иронически высвечивал степень иллюзорности их планов поиска «квадратуры круга» в коммунистической стране, тщетность того компромисса с логикой и совестью, на который они некогда пошли, поддавшись массовому психозу гуманитарных интеллектуалов – коммунистической утопии.

Вообще, часть работы Шевцова, раскрывающую противоречивый характер формирования украинской советской нации, можно было бы подкрепить и более длительными наблюдениями украинской истории. Как известно, первая серьёзная попытка создать самостоятельное украинское государство в середине 17 в., вырвавшись из сферы влияния Речи Посполитой, опиралась на осознанно призванную поддержку именно России (пусть даже из прагматических соображений), и вплоть до конца 18 в. Левобережная Украина пользовалась в составе России автономией, степень которой целиком удовлетворяла запросы казацкой старшины – прообраза будущего «политического народа Украины». К сожалению, в современную эпоху этот факт в Украине не принято афишировать, скорее даже – он усиленно маскируется. Парадоксально, что при этом украинский национализм, в том числе в сфере образования, продолжает усиленно эксплуатировать антипольские и антикатолические мифы, в свете которых не подвергаются переоценке даже такие печальные события, как Волынская резня 1943 г.

Если в послевоенные годы миф о голодоморе-геноциде, в каком-то смысле, играл мобилизующую и, вероятно, даже в целом позитивную роль для формирования украинской национальной идентичности, то на данном этапе развития те термины и базовые допущения, в которых формулируется национальная память об этой трагедии, начинают играть против украинской культуры. Как отмечает Шевцов (с. 148), голодомор уводит украинскую культуру в сторону от европейских ценностей, от чувства реальности. Он закладывает в украинскую идентичность механизм силового подавления реалистичности…это не может не истощать украинскую культуру. Вообще, украинская культура как бы поймала саму себя в ловушку, ограничив свой образный и интеллектуальный горизонт мировоззрением крестьянина, трудолюбиво распахивающего бескрайнюю степь, а в случае необходимости берущегося за оружие и изгоняющего иноэтничного «чужака», когда его присутствие становится слишком ощутимым. То есть для защиты от голода и издевательств (иногда предполагаемых) эталонный мифологический украинец периодически порождает особую генерацию мстителей – то запорожского казака, то махновца, то бойца УПА – который решает проблему присутствия инородного (и по умолчанию – враждебного) элемента радикально, истребляя его под корень.

Миф о своего рода «перманентной Жакерии», безжалостном крестьянском восстании, уничтожающим как «паразитические» все институты городской цивилизации, делает основным, и даже чуть ли не единственным архетипом украинца, этакого кума с красным носом, меланхолически сидящим за бутылкой мутного самогона, у которого в укромном месте схоронены и шмат сала, и пулемёт. В городе этот кум превращается, вероятно, в цирюльника Свирида Петровича Голохвастова, героя бессмертной повести Старицкого «За двумя зайцами», раболепствующего перед всем заграничным, расцветающего в эпохи всемирного экономического бума, но в конечном итоге - неизменного банкрота. Существование самодостаточной украинской городской культуры, способной к генерации ценностей, признанных другими европейскими культурами, до сих пор остаётся под вопросом – и это несмотря на высочайшую степень урбанизации современной Украины. Миф о голодоморе-геноциде, как показывает Шевцов, не только антисоветский и антирусский, но и анти-городской. Очень ценно признание редактора русского перевода книги Р.Конквеста «Жатва скорби»:

«С духовной точки зрения, крестьяне понимали, что если они хотят владеть чужой собственностью [экспроприированной ленинским «Декретом о земле», во исполнений многолетних эсеровских мечтаний – А.Б.] и не выглядеть в своих глазах грабителями, эта собственность должна стать «общегосударственной», «общей», то есть как бы народной. Большевики победили белых потому (и это доказывает Конквест), что они посягали только на выращенный хлеб, но не самые основы порядка в деревнях, установленные мужиками… Может, с великим трудом и натугой восстановив сельское хозяйство по собственному разумению, крестьяне почувствовали – их путь не ведет никуда, а вернуться назад, к Столыпину, после грабежей гражданской войны оказалось немыслимо, и тут-то их и подстерегали Сталин и его команда, переведя их на другой путь, который якобы сулил величайшие блага всем, и деревне тоже…” Но ведь оба «этнографических» национализма в довоенном СССР, и белорусский, и украинский, были круто замешаны именно на эсэровском мифе об общине, на «черном переделе». Можно сказать, это фундамент обоих национализмов, почти лишённых городской составляющей (по крайней мере, отличной от русско-советской)! И вот здесь парадокс: оказывается, именно Советы, как это ни печально, возвращали мужика в царство действительности из царства романтических грёз. На короткое время, на 10 послереволюционных лет крестьяне-«передельщики» и выразители их психологии – романтические националисты действительно оказались в долго ожидавшемся общинном «раю», который вторая из упомянутых групп, дожившая до наших дней, до сих пор пытается воспроизвести. Кстати, нацистская коллаборация в годы Второй мировой войны тоже одна из ярко зарекомендовавших себя попыток нащупать путь для возврата в этот этнографический Рай…

Впрочем, следует признать, что немалую роль в организации голода сыграла и некомпетентность городских управленцев (среди которых немалый процент составляли этнические русские и евреи, вероятно, совокупно превосходя украинцев по численности – но как раз ДО Голодомора) в вопросах сельского хозяйства, даже на уровне банального непонимания его сезонной природы, традиционных психологических ограничений и т.д.. И возможно, даже многовековое презрение города к деревне, восприятие её всего лишь источником гарантированных поставок продовольствия, берущегося как бы ниоткуда, само собой произрастающего из земли, которое необходимо лишь вовремя вывезти в город, где и проистекает «подлинная», якобы единственно достойная жизнь. Частью земли или сельскохозяйственного инвентаря воспринимается некоторыми горожанами и чуть ли не бездушный крестьянин.

Такое презрительное отношение, накладываясь на иноязычие и на совершенно иное восприятие мира, субъективно воспринималось украинским селом как вторжение иного, враждебного этнического элемента, который безжалостно и, как казалось, целенаправленно, уничтожал крестьян, «то есть украинцев». Впрочем, этническое сознание всегда работает аналогичным образом: при возникновении некоей угрозы (даже безликой, даже природной) схожим образом действующей на большие массы психологически схожих людей, эта угроза быстро обобщается массовым сознанием как исходящая из одного источника и сознательно направленная против людей со схожими социально-психологическими характеристиками, как таковых. Иногда такая коллективно осознанная угроза даже стимулирует само возникновение этнического самосознания, а значит – и самого этноса. Но неангажированный наблюдатель со стороны вряд ли усмотрит в трагедии 1930-х объективный конфликт украинской и российской сторон. На само деле, этот конфликт происходит сегодня, в сфере интерпретаций событий 75-летней давности.

Подобно Украине, сковывающим образом действуют на национальную культуру программные установки и белорусского этнического национализма, также сконцентрированного вокруг мифа (возможно, неосознанного) о «перманентной Жакерии». Странно, что националисты не замечают, как конструируемые ими мифы способствуют консервации как раз худших черт коммунистических, или советских, культуры и сознания, несмотря на всю их пламенную антикоммунистическую риторику. Достаточно вспомнить, например, что абсолютное большинство белорусских нацистских коллаборантов до 2-й мировой войны были тесно связаны или с советским государственным аппаратом, или с Коммунистической партией Западной Беларуси.

Вероятно, похожая картина наблюдалась и в Украине. Вообще, преодоление негативных последствий коммунистической эпохи невозможно без инвентаризации её реальных достижений. Ведь создание новых отраслей хозяйства, преодоление массовой неграмотности, модернизация, пусть ограниченная и противоречивая, национальных культур и в долговременном отношении – улучшение качества жизни большинства населения – всё это неоспоримые заслуги. Конечно, украинской, белорусской, и всем остальным постсоветским культурам, включая культуры прибалтийских республик, наиболее демонстративно порвавшим с советским прошлым, неизбежно доведётся повторно осваивать советскую эпоху, несмотря на всё негативное отношение к ней – подобно тому, как переселенцы-новосёлы осваиваются в неблагоприятной поначалу новой среде обитания.

Для русской культуры успешным примером такого освоения можно назвать проект Леонида Парфенова, а другим культурам, дистанцировавшимся от советской эпохи в большей степени, аналогичные проекты «обживания» прошлого ещё предстоят, несмотря на сопротивление части радикальных националистов, желающих скорее «изжить» его совсем. В ходе такого освоения на первый план выдвинутся совсем другие герои и символы, чем те, что пропагандировались в своё время самой коммунистической системой – но ведь в этом и состоит неизбежная особенность крайне медленного процесса формирования исторической памяти у любой нации. Ведь самый известный белорус всех времён, своего рода эталон национального характера, первопечатник Франциск Скорина был практически совершенно неизвестен своим современникам, и никак не был обласкан государственной властью - и вдобавок ни он, ни они ещё не называли себя белорусами.

Возможно, и украинская национальная память со временем станет более благосклонной к некоторым деятелям эпохи Голодомора. Например, к той новой генерации руководителей колхозного сектора (Шевцов неоднократно подчеркивает, что первая, персонально наиболее виновная в массовом голоде, была сама массово репрессирована), кто вывел украинских крестьян сеять хлеб весной 1933 г. Совершали ли они подвиг, выводя своих односельчан сеять завезённый им государством хлеб на колхозные поля? Было ли подвигом с их стороны создание системы питания детей при школах, спасшее многих? Или раздача пищи крестьянам, вышедшим сеять, на самих полях? – резонно спрашивает Шевцов (с. 84).

Трудно, однако, ожидать, что проверку истории пройдут все символы и герои советской эпохи. Красная армия, разгромившая нацизм, своеобразным образным воплощением которой можно считать белоруса Трифона Лукьяновича со спасенной немецкой девочкой на руках – почти наверняка, да. Уже хотя бы потому, что это именно она освободила оставшихся в живых узников Освенцима и разгромила нацистское логово в Берлине – а не войска западных демократий, выдавших Гитлеру карт-бланш на поглощение «малоценной» Восточной Европы в 1938 г. и выжидавших результатов его схватки со Сталиным вплоть до лета 1944 г. НКВД, объединяющий (и не только в глазах украинских националистов) мифы Голодомора-геноцида и «благородного рыцарства» УПА в одно «железобетонное» целое – вероятно, нет. Коль скоро Шевцов, небезосновательно, выступает против такого «бетона», он должен признать, что именно НКВД является для него «арматурой». Пока Украине и другим постсоветским странам будет навязываться культ НКВД, это будет питать и реакцию на него в виде мифов о голодоморе-геноциде, о «героизме» и «моральности» нацистских коллаборантов и т.д., а от этих мифов будет неизбежно «греться» разношёрстная интеллектуальная публика, циничная и коррумпированная, находя в ней суррогат моральности.

И всё же не хотелось бы верить, что в долгосрочной перспективе представление о великом голоде 1932-1933 годов как о целенаправленном и сознательном геноциде украинцев русскими (и, едва ли не в ещё большей степени – евреями) сохранится. Такое представление может некоторое время служить источником власти и богатства для националистической элиты Украины, но никоим образом не способствует ни диалогу украинской культуры с российской (и в определённой степени – с белорусской), ни региональной экономической кооперации. Представим себе, что преступления войск испанской короны в Нидерландах под руководством герцога Альбы в конце 16 в. объявлялись бы сознательным геноцидом голландского народа, на котором – до скончания веков! – лежит вина на народе испанском. В таком случае любой футбольный матч между командами из обеих стран, или даже частный туристический визит можно рассматривать как удобный повод к мщению, в свою очередь вызывающему ответное мщение, раскручивая спираль «вендетты» до бесконечности.

Такая логика поведения, такой механизм национальной мобилизации, возможны лишь во время войны или подготовки к ней. В определённой степени такие пропагандистские перехлёсты можно было если не принять, то понять, в период, предшествующий обретению Украиной независимости (и здесь нельзя до конца согласится с Шевцовым, когда он однозначно осуждает использование темы голодомора сторонниками украинской независимости в послевоенный период – с. 139; это тем более нелогично, что в другом месте он сам признаёт: развал СССР в годы горбачевской перестройки… был следствием морального кризиса в СССР, случившегося в ходе коллективизации и большого голода с. 124-125). Но после обретения независимости главной задачей государственного строительства в стране со столь пестрым по этническому, языковому, конфессиональному составу населением должна была бы стать консолидация всех населяющих его общин вокруг идеи «конституционного патриотизма», при приоритетном развитии городского типа украинской культуры. Вероятно, только острый экономический и политический кризис, в который вступает Украина, заставит украинские элиты несколько снизить накал риторики вокруг Голодомора, и обратиться к более рациональным его интерпретациям.

Окончание в комментах

</a>
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 15 comments